iokominori wrote in orden_bezdna

Category:

Пушкин — дзен-мастер

«Дискурс» устроил встречу двух людей, влюбленных в Пушкина и способных вглядываться в него до полного растворения. Историк русской литературы, автор множества публикаций о Пушкине Андрей Кунарев поговорил с поэтом и переводчиком Джулианом Генри Лоуэнфельдом. За книгу «Мой талисман: поэзия и жизнь А.С. Пушкина» Лоуэнфельд, первым из иностранцев, удостоился литературно-художественной премии «Петрополь». Его переводы — единственные из существующих — сохраняют ритм оригинала. В его речи угадываются пушкинские интонации. Да и стихи Пушкина — в определенном смысле — он написал сам.


Андрей Кунарев: Начнем, пожалуй...

Джулиан Генри Лоуэнфельд: Дуэль?

А.К.: Как сказать... Диалог часто превращается в поединок, тем более диалог с писателем, не говоря уж о переводе, не так ли?

Д.Л.: Нет, не так... Хотя это зависит от того, кто переводит. Если это Набоков, то да, дуэль, конечно. Но я смотрю на это дело иначе. У меня другой путь.

А.К.: Какой же?

Д.Л.: Перевод — это служение. Или послушание... Ни в коем случае нельзя соперничать с Пушкиным. Как так — соперничать? Это безумие. Я понимаю свою задачу так: не только подобрать и расставить правильные, точные слова, но передать «священный ужас», а если проще — «мурашки», которые идут по коже, понимаете, да? Это когда читаешь, и вдруг тебе открывается какая-то бездна смысла, ты начинаешь не просто понимать текст, но и слышать голос поэта — и от этого радостно и страшно... А для этого нужна не дуэль — для этого нужно стрелять, так сказать, из одного окопа.

А.К.: Ну, думаю, Пушкин не стал бы стрелять из окопа...

Д.Л.: Да-да, не тот темперамент, да и высокое понятие о чести:

Мне бой знаком — люблю я звук мечей:
От первых лет поклонник бранной славы
Люблю войны кровавые забавы...

В окопе или траншее отсиживаться не стал бы — помните, как во время Арзрумского похода он схватил пику убитого казака и ринулся в одиночку на вражескую конницу? Спасибо казакам, которые поскакали за ним, окружили и вернули обратно — спасли национального поэта... Пушкин тогда написал одно стихотворение... любимое у Блока... как это:

Перестрелка за холмами...

— Мчатся, сшиблись в общем крике...
Посмотрите! каковы?
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.

Д.Л.: Да, «Делибаш»! Изумительные стихи. Тоже своего рода дуэль — с катастрофическим исходом для обоих участников. Такой результат — «на пике» или «без головы» — по-моему, ожидает и перевод, если ты вступаешь в соперничество с автором, тем более если автор — Пушкин. В Пушкине как личности, мыслителе меня поражает одно уникальное свойство, особенность — как бы это сказать? — объемное видение. Ну, вот для примера.

На свете счастья нет, но есть покой и воля.

Помните, конечно, да? А двумя годами раньше — в письме Онегина — мы находим прямо противоположное утверждение, высказанную практически теми же словами:

Я думал: вольность и покой
Замена счастью. Боже мой!
Как я ошибся, как наказан!

Если речь идет о замене, значит, счастье все-таки есть! По крайней мере так думалось раньше. Противоречие? Парадокс?

А.К.: А как без них? Жизнь вообще парадоксальна, а «гений — парадоксов друг»!

Д.Л.: Конечно, но я говорю немного о другом: Пушкин делает как-то так, что и в том и в другом случае с ним нельзя не согласиться! Ему вообще несвойственна жесткая категоричность. Он будто играет, поворачивая мысль разными гранями, и любуется ее переливами, новыми ее отблесками... Но смотрите: если мы начнем вчитываться в текст «Пора, мой друг пора...», то обнаружим нечто в высшей степени парадоксальное. Вчитаемся в заключительные стихи:

Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.

«В обитель дальную трудов и чистых нег»! Разве это не образ счастья?! Получается, отрицая его в начале стихотворения, поэт приходит к утверждению — хотя бы в идеале — его существования! И через несколько месяцев Пушкин напишет своему другу Нащокину: «Говорят, что несчастие хорошая школа: может быть. Но счастие есть лучший университет. Оно довершает воспитание души, способной к доброму и прекрасному». Лучший университет, без которого душа оказывается, скажем так, недовоспитанной, без высшего образования! Где же Пушкин? А он — везде, и там, и там, и там, но всегда остается самим собой — Пушкиным.

В этом самая большая сложность и вместе с тем главная цель перевода — и речь тут не только о переводах Пушкина, но и любого другого большого поэта — понять и принять его таким, каков он есть, и именно таким представить его иноязычному читателю, не пытаясь его подстроить под себя, исправить в соответствии со своими представлениями, своим вкусом, «улучшить», а на самом деле подчинить себе и — исковеркать, оставить «без головы»! Набоков — конечно, он великий прозаик! — но стал таким вот «исправителем», отсюда у него в комментарии к «Онегину» столько несуразностей. Ну, например, о стихе «Минуты две они молчали...» он пишет, что якобы нельзя «представить себе двух человек, взирающих друг на друга в полном молчании более пятнадцати секунд», упрекая Пушкина в ложном буквализме! Уж кто буквалист, так это сам Владимир Владимирович: откуда ему известно, что именно пятнадцатью секундами ограничено время разглядывания другого человека! Просто смех! Да я лично и дольше смотрел в глаза красавицам! Я уж не говорю о том, что если Онегин стоит, «блистая взорами», то Татьяна остановилась «как огнем обожжена» и взирала ли она на Евгения или опустила очи, — большой вопрос! Второе гораздо вероятнее — мы же закрываем или опускаем глаза при яркой вспышке! — но Пушкин-то ничего об этом не говорит, не считает нужным уточнять. Потому что доверяет читателю, его чувствам, его уму, умению достраивать в своем воображении по некоторым деталям целостную картину. Он прекрасно знал «тайну занимательности»: «не надобно все высказывать» — и всегда следовал этому правилу. Вообще я считаю строчку «Минуты две они молчали...» — ключевой для понимания романа. Только вслушайтесь: «Минуты две они молчали...»! Вся отповедь Онегина — если читать ее вслух — занимает полторы минуты. Всего девяносто секунд! И перед ней такая пауза — МХАТовская, чеховская! Что там проносится в головах героев — не то чтобы не важно, но поэт в высшей степени деликатен в отношении своих героев и читателя. Всматриваться в лицо, в глаза, в очи, постигая что-то такое, чего и словами не выразить, да и зачем?

А.К.: А потом так же будут вглядываться друг в друга Онегин и Ленский во время дуэли, узнавая и будто в первый раз видя... И — страшное вглядывание убийцы поневоле в свою окровавленную жертву...

Д.Л.: Ну да! В определенном смысле такое «вглядывание» представляет собой весь роман: читатель вместе с Пушкиным, Татьяной, Ленским и даже каким-нибудь Пустяковым и прочими вглядывается в Онегина, открывая в нем все новые черты и пытаясь выстроить окончательное суждение о герое, чтобы в самом конце на вопрос автора: «Знаком он вам?» — неуверенно ответить: «И да, и нет»! В этом, возможно, один из главных уроков Пушкина (если он, конечно, хотел дать какой-то урок!): в человека, в мир, в жизнь необходимо постоянно вглядываться — они стоят того, стоят нашего самого пристального внимания, понимания, участия.

А.К.: Наверное, в высшей степени умением вслушиваться и вглядываться в текст должен обладать переводчик.

Д.Л.: Безусловно, именно так! Подсчет секунд «взирания друг на друга», которым занимается Набоков, не дает ему почувствовать, услышать чрезвычайно важные смысловые нюансы. Онегин смотрит на Татьяну и чувствует: вот оно, счастье, но... будто одергивает сам себя — я не могу быть счастливым, потому что «не создан для блаженства». Татьяна через три года напомнит ему: «А счастье было так возможно, так близко...» Но человек не умеет и, боюсь, даже не хочет быть счастливым! И это не только история какого-то русского дворянина Онегина — это история человека вообще. «Человечество не хочет быть счастливым!» В другом месте Набоков ворчит по поводу лирического отступления, мол, все эти рассуждения никак не относятся к развитию действия, ни в коей мере не продвигают сюжет. И не слышит, не понимает, что сюжет «Онегина» — не любовная история, не разочарование или скука, охлаждение и т.п. Сюжет романа — это счастье! «Неслышанье» Набокова, думаю, вызвано его завистью к Пушкину.

А.К.: Пожалуй, так. Владимир Владимирович был исключительно честолюбив, но... Как тут не вспомнить Александра Сергеича? «Зависть, считал он, — сестра соревнования, следственно из хорошего роду».

Д.Л.: Ох уж этот «парадоксов друг»! Он прав, совершенно прав, но соревнование в данном случае допустимо с другими переводчиками: дай перевод лучше, изящнее, точнее, адекватнее исходному тексту, чем кто-либо до тебя — честь тебе и хвала! Но соревнование, соперничество с автором — вещь абсолютно невозможная, тем более когда речь идет о переводе настоящего поэта. В этом случае переводчик должен в определенном смысле отречься от себя и исполниться духом поэта, которого переводит, смотреть на мир не своими — его глазами, слушать — его ушами, осязать — его перстами... Переводишь Маяковского — будь Маяковским, Пушкина — Пушкиным и так далее. Я, как поэт, могу сказать, что начал переводить с того, что начал вслушиваться в чужие голоса. Нет, чужие — это неправильно. Вслушиваться в голоса гениев и — вот что удивительно! — вслушиваясь в них, я стал лучше стал слышать собственный голос! Вот такой парадокс. Потому что что такое поэт? Поэт — это тот, кто умеет вслушиваться.

А.К.: Получается, что переводчик должен произвести над собой едва ли не ту же операцию, что и серафим над пророком — превратить глаза в зеницы, ушам дать способность внимать «и неба содрогание, и горний ангелов полет», а в конце концов — исполниться если не волей Божией, то духом поэта?

Д.Л.: Да, без этого ничего не получится... Только я не стал бы противопоставлять Божью волю духу поэта — он же пророк, не просто посланец, но глашатай Бога. Кстати, вы, конечно, обращали внимание на то, как подробно Пушкин расписывает возможности пророческого слуха? И небо, и полет ангелов, «и гад морских подводных ход, и дольней лозы прозябанье»! Поэт слышит все? Нет, не слышит — внимает: «и внял я...»! Внял — принял, вобрал в себя и как бы сделал своей плотью, своим существом... И — это так важно! — все, весь этот мир принять и не пытаться разрушить, чувствовать единство, равновесие — гармонию.

Вот такого внимания, вслушивания так не хватает сейчас России!

А.К.: Вслушивания в Пушкина?

Д.Л.: Да, в Пушкина.

А.К.: Пушкин как-то назвал переводчиков «почтовыми лошадьми просвещения». Каково Вам в шкуре этого благородного создания?

Д.Л.: Ну, я скорее не лошадь, а кляча (смеется) или лошадка, которая «плетется рысью как-нибудь»... А если серьезно, это радостно. А что же еще такое — счастье? Представляете, что значит с утра до вечера общаться с Пушкиным, с Лермонтовым, с Маяковским, с Мандельштамом!..

А.К.: ... передавать услышанное людям: «исполнись волею Моей — глаголом жги сердца людей»!

Д.Л.: Именно! Это наша работа. И поэта. И музыканта. И художника. Вот почему, кстати, хуже стали писать, хуже стали сочинять, рисовать... Не внемлют. Не внемлют... Что-то происходит с современным человеком, с современным человечеством. Что-то происходит с человечностью.

Д.Л.: Да-да... Так вот к Пушкину я шел долго — лет 10, а то и 15, и, может быть, ничего не случилось бы, если б я не познакомился с удивительной женщиной — Надеждой Семеновной Брагинской, царство ей небесное! Она работала на Мойке, 12. Она была награждена Пушкинской премией и медалью Сахарова — нечасто такое случается, правда? Надежда Семеновна — эталон моральной, интеллигентной чистоты русской души. Она подняла мою любовь к Пушкину просто на другой уровень. Узнав, что я перевожу Пушкина, она пришла в ужас: руки прочь! Но тут впервые я ее ослушался и продолжал свои переводы. Я ведь переводил сначала просто для себя, а потом понял, что это очень нужно.

А.К.: Кому?

Д.Л.: Людям. Понимаете, нормальных переводов Пушкина вообще не было. Над Пушкиным просто издевались — достаточно посмотреть, как переводили «Я вас любил...»! А ведь первый перевод этой жемчужины был сделан еще в XIX веке, но вы бы видели, как в нем изувечен Пушкин. Точнее, от Пушкина там вообще ничего не осталось. Даже Набоков — а уж ему-то, русскому дворянину, широко образованному, писателю, казалось бы, и книги в руки! — из заключительного стиха — «Как дай вам Бог любимой быть другим» — просто выкинул Бога! При всем моем уважении к великому Набокову, ну кто он такой, чтобы Бога убрать?! Это же главное слово! Ведь к этому емкому, огромному слову и устремляется мысль поэта! Вся молитвенность в переводе Набокова пропала. Он переводит «I would like», т.е. «как я бы хотел»: на место Бога он ставит свое «я»! Но это хоть стихи, а другие переводчики делают из Пушкина высокопарного болтуна, а из стихотворения — опереточные куплеты. Пушкинская неслыханная простота, естественность, легкость превращаются в примитивность, пошлость, ходульность.

А.К.: Что же необходимо, чтобы перевод состоялся?

Д.Л.: Все дело в переводчике. Во-первых, оба языка ему должны быть родными. Во-вторых, он должен быть поэтом. Докторская степень тут не поможет. Если ты в жизни ни разу не страдал бессонницей из-за того, что не можешь найти того самого слова — единственного, которое только и может стоять именно в этой строчке! — ничего не получится.

А.К.: Но Набоков-то полностью соответствует этим требованиям, разве нет?

Д.Л.: Безусловно, да. Но! Он не умел забывать себя, проникаться Пушкиным, делать его своим «я».

А.К.: Вторым «я».

Д.Л.: Первым! Единственным! По крайней мере на время перевода. В этом вся соль! Переводчик должен быть именно поэтом, а не знатоком поэтической механики. Потому что иногда нужно знать, когда можно послать к черту правила и предписания, чтобы передать тот самый священный ужас, от которого по коже бегут мурашки. Вообще, я думаю, одна из причин неудачных переводов в том, что переводчики пользуются словарями рифм.

А.К.: А Вы не пользуетесь?

Д.Л.: Нет. Ищу рифму сам. Кстати, открою свою тайну. Если ко мне легкая рифма не приходит (хотя с практикой с этим возникает все меньше проблем), я использую ассоциативную рифму — действует безошибочно! Ухо-то не слышит разницы — ему нужно, чтобы было легко.

А.К.: Но иногда Вы рифму вообще пропускаете.

Д.Л.: Весьма редко. Ну и что? Поэзия — это свобода, свобода во всей своей красоте и естественности, ей чужды никакие оковы, даже изящные оковы рифмы. Вот возьмем вступление к «Руслану и Людмиле»:

Одну я помню. Сказку эту
Поведаю теперь я свету...

Что такой «свет»? Это мир. Но это и свет сам по себе, и слава, красота, великолепие! World, light и glory. Как тут быть переводчику? И таких случаев масса. А кроме того, в русском языке много многосложных слов, они гораздо длиннее английских, хотя мы и используем артикли. При переводе с русског на английский в строке остается место, его необходимо заполнить, чтобы не было пустот. И что я сделал? А я дал все три значения:

I’ve one remembered, and this story
Through me now comes to light, world, glory...

Все! И story получает рифму — glory. Разве плохо?! Понимаю, кто-то может придираться: мол, отсебятина, у Пушкина этого нет и пр. Но разве нельзя чуточку пошалить? Покуролесить?

А.К.: Да Пушкин и сам провоцирует на всякого рода шалости!

Д.Л.: Именно! Поэзия — это свобода! Ей занудство, насупленность, педантизм противопоказаны! Нельзя же все время придыхать: ах! ПУШКИН!!! ах! АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ!!!! Поэзия — это еще и смелость, дерзость! Нет этих качеств — нечего лезть на Эверест, первой же лавиной накроет, и поминай как звали!

Вот, например, мой перевод «Я помню чудное мгновенье...»:

A wondrous moment I remember:
Before me once you did appear;
A fleeting vision you resembled
Of beauty’s genius pure and clear.

(Джулиан читает, «вкусно» выговаривая каждый слог и чутко вслушиваясь в звучание стихов — как музыкант берет аккорды и рассыпает легкие арпеджио, проверяя инструмент: хорошо ли настроен, не надо ли подтянуть или отпустить струну. Чуть жмурится от удовольствия: все так, стройно, ладно, полно.)

“Before me once you did appear” — заметили, да? У Пушкина нет этого once — я добавил! Почему? А потому что Пушкин пишет о чуде! А once — «сказочное» слово: once upon a time — типичное начало английских сказок... Противоречу ли я Пушкину? Ни на йоту. И дальше: «гений чистой красоты» я перевожу как «genius pure and clear». Pure and clear: чистый, прозрачный, ясный, совершенный... Что, хуже стало? Нет! Без этих добавлений просто нет музыки! А значит, и Пушкина. Если б я написал только clear, ничего не получилось бы.

А.К.: Получилось бы плоско.

Д.Л.: Да. Словом, что я делаю? Расширяю, углубляю смысловой объем слова, т.е. иду по направлению, указанному самим Пушкиным! Я следую за его мыслью, за его чувством, за его Музой.

А.К.: Вот тут и появляются мурашки, да?

Д.Л.: Тут и появляются мурашки! Потому что тут я чувствую, я узнаю Пушкина. И еще должно быть ощущение пушкинской небрежности — т.е. будто писать стихи ему никакого труда не стоило.

А.К.: Той изумительной его легкости, когда читатель уверен, что сочинять для Пушкина — просто забава: взял и «начирикал» сколько хочешь! Но стоит взглянуть на черновики Александра Сергеича...

Д.Л.: Да, его черновики — свидетельство работы над каждым словом.

А.К.: Прямо по Маяковскому:

Изводишь слова единого ради
Тысячи тонн словесной руды.

Д.Л.: Работа титаническая. Но для читателя совершенно незаметная. Как весенний дождь. Стоит только подумать, сколько природа потратила сил на то, чтобы испарить воду, поднять в небо, собрать в облака, перенести их на десятки или сотни километров... А мы просто подставляем лица и руки под эти капли и радуемся, улыбаемся, смеемся. То же и с Пушкиным. Мы подставляем ему свои души и становимся свежее, моложе, мудрее — человечнее. И не задумываемся, чего ему стоило написать — сотворить! — казалось бы, совсем незамысловатое:

Мороз и солнце; день чудесный!

А.К.: Джулиан, а какое стихотворение Пушкина вы перевели первым?

Д.Л.: Кажется, «Я вас любил...». (смеется) Это было так нужно мне в тот момент!

А.К.: Личная история?

Д.Л.: Ну да... Хотя я сейчас понимаю, что... так было надо не просто мне — человеку, который, как и все другие люди, чувствует, переживает, разочаровывается, отчаивается... Это было надо в каком-то большем смысле. И хорошо, и правильно, что мой труд начался именно с этого шедевра. Вы подумайте: всего полсотни слов, но... как сказал Сальери, «какая глубина! какая смелость!». С одной стороны, он, конечно, хочет ее опечалить, конечно, ему хочется, чтобы любовь ее хоть чуть-чуть тревожила... И вообще, когда он говорит о любви в прошедшем времени, это вовсе не означает, что любовь действительно прошла — нет же! Он так ее любит, «так искренне, так нежно»!.. И даже когда появляется в последнем стихе другой, мы понимаем, что никакой другой так любить все равно не сможет — хоть он и просит Его об этом чуде. Повтора быть не может. Потому что чудо не может быть тиражировано, чудо единично по своей природе, иначе какое же это чудо! Здесь чувствуется, конечно, и какая-то тень обиды — я же так любил, так любил, а ты!.. И все же, несмотря на эту обиду, — прощение. Он прощает и отпускает ее, хотя и продолжает любить: любовь «угасла не совсем», а значит, горит, греет, даже обжигает, как он ее ни заговаривай прошедшим временем! И тем не менее — отпускает. Любовь — моя, а что ты будешь с этим делать — твоя история, твой выбор...

А.К.: Но ведь позже, в восьмой главе «Онегина», эта история будет рассказана Татьяной — как бы с позиции той, к кому Пушкин обращается в «Я вас любил...»:

Я ВАС ЛЮБЛЮ (к чему лукавить?),
Но я ДРУГОМУ отдана;
Я буду век ему верна.

Д.Л.: Какая грустная формулировка — отдана! Можно ведь понять: не только матерью, но и судьбой, если хотите — самим Богом! Будто сбылось это «как дай вам Бог»... Но — я вас люблю. Одновременно двух любить невозможно: «мне двух любить нельзя», — говорит Лаура (кстати, как раз тогда, когда Пушкин работает над восьмой главой!). И любовь именно та — искренняя (к чему лукавить?), нежная. Вот тут, как мне кажется, самое главное: Татьяна признается в любви к Онегину, но ведь и Онегин признается в любви к Татьяне. Что это значит? А это значит, что они достигли... счастья! Как так? Очень просто: он любит и любим, она любит и любима. Они друг друга любят. И знают об этом. Разве это не счастье: любить и быть любимым? Что будет дальше — какая разница? Подглядывать в замочную скважину — пошло. А Пушкин не может быть пошлым... И еще. Это очень... моральный, нравственный финал.

А.К.: И все-таки Татьяна «другому отдана» — Онегин остается ни с чем...

Д.Л.: Как сказать... А что он хотел? Нельзя же убить друга и ничего за это не заплатить! Убив Ленского, он не может получить Татьяну — таков нравственный закон, природа вещей. Онегин платит по самой высокой цене — невозможностью быть с любимой женщиной... А кроме того Татьяна и не может ему принадлежать. Кто-то сказал, что Пушкин сохранил ее для себя. «Муж в сраженьях изувечен...» И-зу-ве-чен! У них детей нет и, видимо, не может быть. Впрочем, это не так важно. Татьяна — весталка какая-то: хранит домашний очаг, оставаясь при этом девственной...

А.К.: И это Вы называете счастьем?

Д.Л.: Да, это счастливый финал! Потому что они наконец-то друг друга поняли. Счастье — это катарсис, обретение смысла, постижение глубины бытия... Это же не «тормозни — сникерсни»! Счастье — это стать ближе к Богу.

А.К.: Ощущение причастности своей Жизни во всей ее полноте.

Д.Л.: Вот-вот. А жизнь — это далеко не одно удовольствие. Она всякая, очень часто болезненная, мучительная. «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать». Вот оно счастье в русском его понимании. И с этой точки зрения —русского счастья — каждое произведение Пушкина имеет счастливый конец. Даже у «Пиковой дамы». Ведь Германн оказался в сумасшедшем доме — там, где, по сути дела, должен был оказаться, поскольку он давно обезумел. Это его место.

А.К.: И он остается наедине с тайной старой графини, которую выбалтывает если не всему свету, то по крайней мере своим товарищам по... счастью?

Д.Л.: (смеется) Получается так. Недаром на Руси испокон веку безумцев и юродивых называли блаженными!

А.К.: А такой финал тоже можно назвать нравственным?

Д.Л.: Вне всякого сомнения. За счастье надо платить — собой, целиком, иначе нельзя... Кстати, я исследовал случай Германна как юрист — не как русский юрист, а как нью-йоркский. И я нашел аргументы в пользу полного оправдания героя «Пиковой дамы». А затем — аргументы столь же безоговорочного осуждения! Как Пушкин сумел все так выстроить, что плюсы преобразуются в минусы в зависимости от угла зрения?!

А.К.: И читатель в конечном итоге выносит собственный вердикт...

Д.Л.: Разумеется... И тут все зависит от того, чувствовал ли он себя хоть раз в жизни, хоть на единый миг Германном, или Лизой, или графиней, а главное — признается ли он в этом сам себе.

А.К.: Это и есть Пушкин.

Д.Л.: Это и есть Пушкин! Я получил как-то письмо от одного монаха-буддиста из Калифорнии. В двух словах его вывод относительно Пушкина звучит так: Пушкин — дзен-мастер. Потому что дзен — это объединение, совмещение полярностей в себе.

Я вас люблю — хоть я бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь!

Труд, стыд, глупость, любовь, бешенство — Боже мой, сколько пируэтов!

А.К.: Особенно последний:

Но ПРИТВОРИТЕСЬ! Этот взгляд
Всё может выразить так чудно!

Д.Л.: Да-да:

Ах, обмануть меня не трудно!..
Я сам обманываться рад!

Это момент истины — начал-то он с признания: я вас люблю, — а в конце понял, открыл себя — самому себе: это не любовь, несмотря на все ее внешние признаки...А, может, и Любовь... Ведь это не обман, если знаешь, что ты обманутый!

А.К.: Позже он такое состояние описал в «Моцарте и Сальери»:

Представь себе... кого бы?
Ну, хоть меня — немного помоложе;
Влюбленного — не слишком, а слегка...

Д.Л.: Конечно, он Алину не любит, а влюблен в нее, влюблен «слегка». Тут больше самообмана, игры воображения, нежели чувства как такового. Но игры искренней — он играет, как играют дети. Даже его просьба притворитесь! звучит совсем по-детски: давай ты будешь царевна, а я Иван-царевич!.. Он готов отдаться игре целиком... Почти целиком — потому что сохраняет еще и оценивающий взгляд, взгляд со стороны, полный добродушной самоиронии: «я сам обманываться рад»! Он и Алину умоляет не о настоящей взаимности — «не смею требовать любви», «я любви не стою»! — а об игре, о любви понарошку...

А.К.: Но ведь творчество — это тоже игра. И чувства-то — несмотря на «выдуманность» коллизий — настоящие. «Над вымыслом слезами обольюсь...» Слезы — подлинные, тут никакого обмана...

Д.Л.: ... точнее, обман, конечно же, есть, но какой? Возвышающий над «тьмой низких истин»!

А.К.: Опять дзен!

Д.Л.: (смеется): Самый что ни на есть.

А.К.: А может, все дело в том, что, завлекая Алину в игру, Пушкин надеется, что от игры до истинных чувств — один шаг, а то и меньше? Стоит только начать, и...

Д.Л.: Не знаю, не знаю. Это уже ваша фантазия разыгралась. В принципе ничего не имею против — по крайней мере полет воображения при чтении Пушкина sine qua non. Педантизм гораздо хуже. А таким вот педантизмом страдают многие пушкинисты. И знаете почему?

А.К.: Почему же?

Д.Л.: Из-за нехватки чувств юмора. Они просто забывают пушкинское требование: «поэзия должна быть глуповата». Должна быть! Должна! Чувствуете? Не дура, но... чуточку дурашлива, смешлива, наивна, игрива. Как жизнь, которую нельзя вместить в прокрустово ложе какой угодно универсальной схемы, теории, абстракции. Боже мой, да об этом вся русская литература, и Пушкин в первую очередь! А что мы читаем в исследованиях? Вот Пушкин пишет Вяземской: Натали — «замечу в скобках, моя сто тринадцатая любовь». То, что он это написал, — факт бесспорный. А вот то, что он написал, это факт? Это что, он такой зануда, что вел реестр своих любовей? Чепуха!

А.К.: Ну, реестр-то был — знаменитый донжуанский список. Но в нем не 113, а около двацати имен...

Д.Л.: Конечно! «Сто тринадцатая» значит просто «я часто влюблялся» — ничего больше! И не надо делать никаких «оргвыводов», стремясь найти 113 возлюбленных поэта!

А.К.: Думаю, что эта гипербола, 113, — своеобразный оберег. Он будто сам боится придавать своим отношениям с Натали статус серьезности, чтобы не сглазить счастье... К слову сказать, и «донжуанский список» — отнюдь не перечень «побед и одолений», просто шутка...

Д.Л.: ... помещенная, к слову сказать, в альбом Ушаковой — барышни на выданье. Сколь дружескими ни были их отношения, Пушкин очень хорошо чувствовал границы приличий и никаких сальностей, тем более в письменном виде себе никогда не позволил бы... Но пушкинисты такие зануды — все понимают буквально и самым серьезным образом!

А.К.: Мне вообще кажется, что в подавляющем большинстве пушкинских текстов — даже торжественных, порой и скорбных — обязательно есть улыбка, хотя бы отблеск улыбки. Да и о себе лично он мечтал:

... на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.

Моцарт говорил, что жизнь — это всегда улыбка, даже если она сквозь слезы. И Пушкин жизнь понимал, видимо, так же, по-моцартовски. Недаром он сделал его героем одной из самых пронзительных своих «маленьких трагедий».

Д.Л.: А знаете, какая у меня есть мечта? Поставить — как следует, в моем понимании, — «маленькие трагедии». Ведь при жизни Пушкин не смог этого сделать: ни поработать с актерами, ни с художниками, ни с композитором... Так что многое вызывает вопросы, скажем, такие ремарки в «Каменном госте», как Лаура поет. Но что? Ясно, что должны быть пушкинские стихи. Какие? На вопрос: «чьи слова?» — Лаура отвечает: «Их сочинил когда-то || Мой верный друг, мой ветреный любовник», т.е. Дон Гуан. Но самих-то слов мы не знаем!.. И мнится мне, что это должна быть «Элегия»: «Безумных лет угасшее веселье...», к которой я сочинил музыку.

А.К.: Тут должна быть ремарка: «Идет к фортепиано. Играет».

Д.Л.: (смеется) Увы, рояля в кустах я не приготовил — просто дарю диск с моей музыкой к Пушкину...

А.К.: А вообще Дон Гуан как автор «Элегии» — неожиданно и... смело. Хотя, если учитывать явный автобиографизм героя «Каменного гостя»... Да и то, что трагедия и «Элегия» — плоды Болдинской осени, то... что-то в этом есть, право слово!

Д.Л.: А вот, если хотите, в определенном смысле параллель — монолог Дон Гуана:

На совести усталой много зла,
Быть может, тяготеет. Так, разврата
Я долго был покорный ученик,
Но с той поры, как вас увидел я,
Мне кажется, я весь переродился.

А.К.: Пожалуй, соглашусь с Вами. А вторая песня Лауры?

Д.Л.: Это — на 100%! — должна быть «Пред испанкой благородной...».

А.К.: Тоже болдинское стихотворение!

Д.Л.: Ну да! А в фильме Швейцера звучит «Жил на свете рыцарь бедный...», но... там ничего испанского — ни в словах, ни тем более в музыке... Самое главное, страсти нет! А ведь эта песня предваряет дуэль Дон Гуана и Дон Карлоса!

А.К.: А как Вам вообще эта постановка?

Д.Л.: (вздыхает): Как бы это сказать? Гениальные актёры, но такое уныние... И даже гениальные актеры ничего не смогли сделать... поскольку «кадры режиссера решают всё»! Увы, в этом фильме нет Пушкина. Нет ни легкости, ни радости, ни света, ни трепета... Нет этого соединения полярностей, объема, нет блеска... дерзновения. Так и хочется сказать: вглядитесь в само определение жанра: маленькие трагедии. Разве трагедии могут быть маленькими? У меня как-то был спор по этому вопросу с одним профессором. Она говорит: «маленькие» — т. е. «краткие». Позвольте, говорю, у Пушкина с русским языком было все нормально: он написал не краткие, а маленькие. Да и каждая из пьес имеет парадоксальное название. Чего стоит «Скупой рыцарь»! Рыцарь — это щедрость, широта, самоотверженность, движение. Скупость же — что-то тесное до удушья и неподвижное, окаменелое...

А.К.: Оксюморон.

Д.Л.: Да. То же мы видим и в других названиях. Короче, Пушкин, как дзен-мастер в притче-коане, хочет устроить то, что японцы называют рукоплесканьем одной руки.

А.К.: Красиво!

Д.Л.: Но эта красота до сих пор была неизвестна миру. Переводы просто никуда не годятся — в таком виде «маленькие трагедии» играть невозможно! Вот простой пример. Последние слова «Пира во время чумы»: «Прости, мой сын», — это говорит Священник — все переводят как «Good bye, my son». Какое там good bye!!!! ПРОСТИ — не прощай! «Прости! Прости, что я не смог вытащить тебя оттуда, из этого мрака, из этой бездны!» И это именно так, потому что конфликт первой пьесы цикла — «Скупого рыцаря» — тоже конфликт между сыном и отцом. Но там — отец и сын по крови, здесь — духовный отец и его духовный сын... Пушкин — виртуоз кольцевых композиций, сведения коллизий в единую точку... А еще он виртуоз вертикалей — не власти, конечно же! Как стрелка компаса всегда смотрит на север, его дух устремлен к небесам, к Богу, высшей правде и красоте... Красоте истины. Словом, я так хочу поставить «маленькие трагедии», что дерзнул написать к ним музыку. Конечно, к «Моцарту и Сальери» я выбрал моцартовские творения. А вот для слепого скрыпача... Впрочем, это сюрприз. Услышите со сцены, если моя мечта сбудется.

А.К.: Надеюсь.

Д.Л.: Я тоже надеюсь!

А.К.: А где хотите поставить?

Д.Л.: В Америке, если получится. Дело в том, что «маленькие трагедии» западному зрителю воспринимать проще. Понимаете, Ра-нев-ска-я, Вер-ши-нин — на одних фамилиях не только язык, но и голову сломаешь! А Иван Николаевич и Николай Иванович? Брррррр! Зато Моцарт, Дон Гуан — все понятно.

А.К.: А уж Вальсингам — совсем «ваше», родное!

Д.Л.: (смеется): Ну да! Поэтому «маленькие трагедии» могли бы послужить пониманию, доброму вниманию к русскому народу и сближению наций, что так необходимо сегодня! Кому-то очень хочется нас противопоставить, отдалить друг от друга. Пушкин же может сблизить... Но в Штатах жуткая бюрократия: можно писать в инстанции до бесконечности и ничего не добиться. Россия другая... Вообще Россия — очень хорошая страна, в ней можно договариваться, если умеешь дружить... Россия... она похожа на Солярис: что захочешь, то и получишь. Только надо сильно любить, и она ответит любовью. Сильно любить Россию. А если говорить ей: «Ужо тебе!»...

А.К.: ...услышишь за собой «тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой»!

Д.Л.: Именно!

А.К.: Джулиан, мне понравилась Ваша мысль о том, что все пушкинские финалы счастливые...

Д.Л.: ... счастливые по-русски!

А.К.: Не хеппи-энды.

Д.Л.: Хеппи-энд — это пошлость, пластмассовое счастье, от которого нормального человека тошнит. Счастье — это редкость. Вот у греков, великих греков, нет ни одного хеппи-энда. Может, Одиссей... И то мы же знаем, что на следующее утро после победы над женихами он должен взять весло на плечо и пойти по миру, пока не найдет человека, который не знает, что такое море, и спросит его, что за лопату он несет! Долго же он будет странствовать, пока с ним не помирится Посейдон!

А.К.: Джулиан, Вы назвали книгу переводов Пушкина «Мой талисман». Это явно неспроста, как я понимаю?

Д.Л.: Конечно. Талисман — это оберег, да? Так вот, чтение Пушкина бережет от очень многого. И сберегает в человеке «чувства добрые» — сберегает человеческое. Если благодаря мне англоязычный читатель почувствует Пушкина, задержится в его мире хоть ненадолго, будет лучше и ему, и миру. И тогда я буду считать, что свою «лошадиную службу» сослужил честно. И буду счастлив.


Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your IP address will be recorded