October 20th, 2018

ушанка
  • daosden

Достоевский FM

Господа, я, конечно, шучу, и сам знаю, что неудачно шучу, но ведь и нельзя же все принимать за шутку. Я, может быть, скрыпя зубами шучу. Господа, меня мучат вопросы; разрешите их мне. Вот вы, например, человека от старых привычек хотите отучить и волю его исправить, сообразно с требованиями науки и здравого смысла. Hо почему вы знаете, что человека не только можно, но и нужно так переделывать? из чего вы заключаете, что хотенью человеческому так необходимо надо исправиться? Одним словом, почему вы знаете, что такое исправление действительно принесет человеку выгоду? И, если уж все говорить, почему вы так наверно убеждены, что не идти против настоящих, нормальных выгод, гарантированных доводами разума и арифметикой, действительно для человека всегда выгодно и есть закон для всего человечества? Ведь это покамест еще только одно ваше предположение. Положим, что это закон логики, но, может быть, вовсе не человечества. Вы, может быть, думаете, господа, что я сумасшедший? Позвольте оговориться. Я согласен: человек есть животное, по преимуществу созидающее, принужденное стремиться к цели сознательно и заниматься инженерным искусством, то есть вечно и беспрерывно дорогу себе прокладывать хотя куда бы то ни было. Hо вот именно потому-то, может быть, ему и хочется иногда вильнуть в сторону, что он присужден пробивать эту дорогу, да еще, пожалуй, потому, что как ни глуп непосредственный деятель вообще, но все-таки ему иногда приходит на мысль, что дорога-то, оказывается, почти всегда идет куда бы то ни было и что главное дело не в том, куда она идет, а в том, чтоб она только шла и чтоб благонравное дитя, пренебрегая инженерным искусством, не предавалось губительной праздности, которая, как известно, есть мать всех пороков. Человек любит созидать и дороги прокладывать, это бесспорно. Hо отчего же он до страсти любит тоже разрушение и хаос? Вот это скажите-ка! Hо об этом мне самому хочется заявить два слова особо. Hе потому ли, может быть, он так любит разрушение и хаос (ведь это бесспорно, что он иногда очень любит, это уж так), что сам инстинктивно боится достигнуть цели и довершить созидаемое здание? Почем вы знаете, может быть, он здание-то любит только издали, а отнюдь не вблизи; может быть, он только любит созидать его, а не жить в нем, предоставляя его потом aux animaux domestiques*, как-то муравьям, баранам и проч., и проч. Вот муравьи совершенно другого вкуса. У них есть одно удивительное здание в этом же роде, навеки нерушимое, - муравейник.

С муравейника достопочтенные муравьи начали, муравейником, наверно, и кончат, что приносит большую честь их постоянству и положительности. Hо человек существо легкомысленное и неблаговидное и, может быть, подобно шахматному игроку, любит только один процесс достижения цели, а не самую цель. И кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения, иначе сказать в самой жизни, а не собственно в цели, которая, разумеется, должна быть не иное что, как дважды два четыре, то есть формула, а ведь дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти. По крайней мере человек всегда как-то боялся этого дважды два четыре, а я и теперь боюсь. Положим, человек только и делает, что отыскивает эти дважды два четыре, океаны переплывает, жизнью жертвует в этом отыскивании, но отыскать, действительно найти, - ей-богу, как-то боится. Ведь он чувствует, что как найдет, так уж нечего будет тогда отыскивать. Работники, кончив работу, по крайней мере деньги получат, в кабачок пойдут, потом в часть попадут, - ну вот и занятия на неделю. А человек куда пойдет? По крайней мере каждый раз замечается в нем что-то неловкое при достижении подобных целей. Достижение он любит, а достигнуть уж и не совсем, и это, конечно, ужасно смешно. Одним словом, человек устроен комически; во всем этом, очевидно, заключается каламбур. Hо дважды два четыре - все-таки вещь пренесносная. Дважды два четыре - ведь это, по моему мнению, только нахальство-с. Дважды два четыре смотрит фертом, стоит поперек вашей дороги руки в боки и плюется. Я согласен, что дважды два четыре - превосходная вещь; но если уже все хвалить, то и дважды два пять - премилая иногда вещица.

И почему вы так твердо, так торжественно уверены, что только одно нормальное и положительное, - одним словом, только одно благоденствие человеку выгодно? Hе ошибается ли разум-то в выгодах? Ведь, может быть, человек любит не одно благоденствие? Может быть, он ровно настолько же любит страдание? Может быть, страдание-то ему ровно настолько же и выгодно, как благоденствие? А человек иногда ужасно любит страдание, до страсти, и это факт. Тут уж и со всемирной историей справляться нечего; спросите себя самого, если только вы человек и хоть сколько-нибудь жили. Что же касается до моего личного мнения, то любить только одно благоденствие даже как-то и неприлично. Хорошо ли, дурно ли, но разломать иногда что-нибудь тоже очень приятно. Я ведь тут собственно не за страдание стою, да и не за благоденствие. Стою я... за свой каприз и за то, чтоб он был мне гарантирован, когда понадобится. Страдание, например, в водевилях не допускается, я это знаю. В хрустальном дворце оно и немыслимо: страдание есть сомнение, есть отрицание, а что за хрустальный дворец, в котором можно усумниться? А между тем я уверен, что человек от настоящего страдания, то есть от разрушения и хаоса, никогда не откажется. Страдание - да ведь это единственная причина сознания. Я хоть и доложил вначале, что сознание, по-моему, есть величайшее для человека несчастие, но я знаю, что человек его любит и не променяет ни на какие удовлетворения. Сознание, например, бесконечно выше, чем дважды два. После дважды двух уж, разумеется, ничего не останется, не только делать, но даже и узнавать. Все, что тогда можно будет, это - заткнуть свои пять чувств и погрузиться в созерцание. Hу, а при сознании хоть и тот же результат выходит, то есть тоже будет нечего делать, но по крайней мере самого себя иногда можно посечь, а это все-таки подживляет. Хоть и ретроградно, а все же лучше, чем ничего.

Записки из подполья
звезда

Пелевин (давнее интервью)

Л. К. Чтение философской литературы — это своего рода болезнь, как алкогольная или наркотическая зависимость или пристрастие к собачьим бегам. Мне интересно, какие из западных философов вам наиболее интересны. А именно, мне любопытно, разделяете ли вы любовь мотылька Мити из «Жизни насекомых» к Марку Аврелию. Здесь я размышляю о Марке Аврелии как о человеке, убежденном в существовании внутренней сущности, которая не может быть испорчена — кроме как по собственному согласию — внешним миром. Кажется, эта тема часто повторяется в ваших работах: превосходство индивидуального ума перед лицом опасного внешнего мира, будь то советский мир или постсоветский дикий капитализм.

В. П. Если следовать вашей логике, наиболее захватывающими философами в моей жизни были Remy Martin и Jack Daniels. Они побудили меня сделать множество вещей, которые иначе ни за что не пришли бы мне на ум. Если же говорить серьезно, то я никогда не принимаю профессиональных философов всерьез, даже если понимаю, что они говорят. Философия — это самодвижущаяся мысль, а мысль, неважно, насколько утонченная, только порождает еще больше мыслей. Лучшее, что может нам предложить ни к чему не принуждаемая мысль — это утихнуть и прекратиться, потому что она — источник почти всех наших проблем.
Насколько я могу судить, мысли оправданы в двух случаях: когда они быстро делают нас богатыми и когда очаровывают своей красотой. Философия иногда попадает в первую категорию — например, если вы пишете «Философию, которая сжигает жир» или что-нибудь вроде «Философия того, как плавать с акулами и не быть съеденным», однако это, скорее, исключение. Порой философия попадает во вторую категорию (тоже в виде исключения), и Марк Аврелий — как раз тот самый случай. Будучи ребенком, я много раз читал его книгу, но не уверен, что понял его философию — я просто был очарован благородной красотой его духа. Кстати, я где-то читал, что любимая цитата Билла Клинтона из Марка Аврелия такова: «Человек может вести достойную жизнь даже во дворце».
Само понятие западной философии как противлположности восточной видится мне весьма сомнительным и случайным, хотя Бертран Рассел написал очень хорошую книгу об ее истории. Этот ярлык предполагает, что способы, которыми ваш ум совершает заключения, зависят от географической локации. Однако как вы классифицируете «Вечную философию» Олдоса Хаксли — как западную или как восточную? Что касается «сути», это весьма коварное явление. Мы должны дать ему определение прежде, чем использовать. Я предпочитаю термин «ум». Думаю, вы совершенно правы, говоря, что главной моей темой является превосходство ума. Однако внешний мир — это тоже ум, потому что категории внешнего и внутреннего исключительно ментальные. Ум — это главный парадокс, потому что когда вы пытаетесь найти его, вы не можете его обнаружить. Но когда вы начинаете искать что-то, что не является умом, вы тоже не можете ничего найти. Ум — это основной предмет моих интересов как писателя и личности.

Л. К. Мне кажется, понимание того, что и ум, и не-ум невозможно обнаружить, можно произвольно обозначить как «восточное». Определенно это нельзя назвать изначально присущим французскому Просвещению феноменом, также как перец и картошку. «Западная» философия представляется мне линейной мыслью («безумие» — это термин Бертрана Рассела), настаивающей, что существует субстанция, называемая умом. Эта линия мысли долгое время была ужасно притягательной, и философы и читатели устремлялись к ней как мужчины к бутылке или собачьим бегам, как мотыльки к лампе, и она все еще настолько активна, что можно назвать это «мировоззрением по умолчанию». Однако подобно собачьим бегам или алкоголю, оно, в конечном итоге, не приносит удовлетворения, или, по крайней мере, имеет свои ограничения. То, что Гексли, Уильям Джеймс, Ницше и другие католики считали «восточной» мыслью, представляется мне чем-то вроде противоядия. Это приводит меня к новому вопросу: вы уже несколько лет практикуете дзен-буддизм, и его влияние пропитывает ваши работы. Как вы впервые заинтересовались буддизмом?

В. П. Французский структуралист (прим.: структурализм — это ранняя ветвь западной философии) мог бы сказать, что и «ум», и «материя» появляются в процессе дискурса. Это вполне совпадает с позицией Мадхъямика Прасангики (очень древней восточной школы), считающей, что любые объекты, физические и ментальные, включая «ум» и «реальность», ни что иное как ярлыки, создаваемые умом. С другой стороны, вы можете встретить восточные системы, утверждающие, что ум реален, или, что это единственно существующая реальность. За последние 3000 лет появилось столько разных взглядов, что, используя термин «западная философия», в определенный момент нужно переопределить его, возвращаясь к природе мышления, лежащей за этим термином, что вы и сделали.
«Западная философия» немного напоминает имя того библейского обитателя душ, который представлялся как «Мистер Легион». В целом, именно неопределенность предмета позволяет людям говорить о Востоке и Западе столь обстоятельно. Когда тема настолько расплывчатая, вы можете сказать что угодно, и это точно совпадет с одним из существующих клише. Кто-то может сказать, что восточная философия отрицает свое существование, в то время как западная притворяется, что существует. Скудный ум — как мой — может добавить, что настоящая западная философия — это «деньги говорят, пустой базар отдыхает», а настоящая восточная — это когда под «деньги говорят» мелким шрифтом подписано «в конечном итоге деньги отдыхают тоже».
Когда вы упомянули французское Просвещение, это открыло еще одну интересную возможность для сущности сравнения восточной и западной мысли — через разные значения, присваиваемые термину Enlightenment (прим.: можно перевести как Просветление, Просвещение, нирвана). Вы знаете песню Ван Моррисона «Просветление — а что это такое?». Я просто подумал, что из нее получилась бы прекрасная ария Маркиза де Сада.
Я заинтересовался буддизмом и другими религиями, когда был ребенком. В то время в СССР религиозную литературу любого рода было сложно достать, но у нас имелись тонны и тонны справочников по атеизму и методичек для лекторов по научному атеизму. Они были в каждой библиотеке и описывали различные религии столь подробно, что их можно было бы назвать советским эквивалентом «Разнообразия религиозного опыта» (прим.: книга американского психолога и одного из основателей философского прагматизма Уильяма Джеймса). Я, бывало, читал эти книги на базе противовоздушной обороны под Москвой, где проводил большую часть лета. До сих пор не понимаю, почему лекторы по атеизму должны были знать так много о даосизме. Наверное, для того, чтобы быть способными противостоять ему в московском регионе, если вдруг случится пандемия. Буддизм казался мне единственной религией, не напоминавшей проекцию советской власти на поле духа. Намного позже я понял, что дело обстояло в точности наоборот: советская власть была попыткой перенести предполагаемый божественный порядок на Землю. Буддизм лежал целиком за пределами этого порочного круга, и в нем было что-то захватывающее и успокаивающее.

Л. К. Насколько я понимаю, несколько лет вы путешествовали по Азии, расширяя свои познания в области буддизма. Какие страны вы посетили?

В. П. Прежде всего, я не могу сказать, что изучаю буддизм. Я не буддолог. Я даже не могу сказать, что я буддист, в смысле строгой принадлежности к конфессии или школе, следованию ритуалам, и так далее. Я всего лишь изучаю и упражняю свой ум, и для этого Дхарма Будды — наилучший известный мне инструмент, и слово «буддизм» означает для меня, прежде всего, это. И также я полностью принимаю моральные нормы буддизма, потому что это необходимое условие для того, чтобы иметь возможность тренировать свой ум. Однако они не слишком отличаются от моральных норм других традиций. Несколько раз я посещал Южную Корею, чтобы участвовать в буддийских практиках. Также я был в Китае и Японии, однако без прямой связи с буддизмом.

Л. К. Следующий вопрос, боюсь, будет еще более некорректным, чем предыдущие. Я осмеливаюсь задать его только потому, что искренне интересуюсь вашим ответом. Художественная литература и поэзия пользуются словами, которые, пытаясь выразить или, по крайней мере, неизбежно упираются в себя. В ваших работах часто об этом упоминается. Например, сирруф в «Generation P» говорит: «Откровение любой глубины и ширины неизбежно упрется в слова. А слова неизбежно упрутся в себя». Несмотря на то, что это ваше ремесло и заработок, и ваши книги достигли большого успеха в указании на невыразимое, представляли ли вы когда-нибудь, что достигнете точки, где писательство более не будет вам интересно или необходимо?

В. П. Я только что закончил короткий рассказ на эту тему — о границах, налагаемых словами. Это была моя попытка переписать «Письмо лорда Чандоса» Гуго фон Гофмансталя. Это чрезвычайно интересная тема. Сама идея того, что слова неизбежно упираются в себя, происходит из царства слов и выражается словами. Утверждая, что существует нечто, не выразимое словами, вы противоречите себе, потому что вы уже говорите об этом невыразимом словами феномене. Единственное различие в том, что вы используете слово «невыразимый» и «несказанный», чтобы говорить об этом. Я думаю, что «несказанный» — единственный в своем роде оксюморон, состоящий из одного слова.
Слова невозможно уменьшить до них самих, потому что у них нет ничего, что можно было бы назвать сутью. Они появляются в относительном существовании как объекты вашего ума, и их значение и эмоциональная окраска могут меняться от человека к человеку. К чему именно они могут быть сведены? Слова — это единственный способ взаимодействия с умом, потому что «ум» — это тоже слово, и все, что вы можете — только пытаться описать одно слово другим. Однако это не говорит о том, что за пределами слов ничего нет. Но это остается за пределами слов лишь в том случае, если мы молчим об этом с самого начала.
Что касается точки, в которой писательство перестает меня увлекать, то впервые я достиг ее через пять минут после того, как начал свой первый рассказ. Однако на шестой минуте я почувствовал, что мне снова это интересно. Если принять это за мой цикл, я достигаю этого момента примерно 12 раз за час писательской работы. Так что мне не нужно ничего воображать, я прекрасно с этим знаком. Однако эта точка никогда не становится последней. Думаю, что финальной точки не существует вообще. Жизнь — дерьмо, и все мы сдохнем. Смерть — дерьмо, и мы родимся снова. Писательство очень похоже на это, так как оно проживает множество кратких жизней внутри вашей, более долгой.

https://bombmagazine.org/articles/victor-pelevin/